Увлечения. Литература

 

 

                                          Письмо учителю

 

 

Здравствуйте, Евгений Николаевич!

 

С большой любовью и уважением вспоминаю Ваши уроки и всякий раз благодарю Бога за то счастливое стечение обстоятельств, по которому мне довелось учиться у Вас. Вместе с тем, меня неизменно печалит и тяготит то Ваше горькое чувство безответности класса, которое Вы никогда не выказывали нам явно, но которым, видно было, мы так мучили Вас. И то, что уровень класса был намного ниже привычного, разочаровывало Вас не меньше. Какие методы Вы применяли, чтобы заинтересовать нас! Каким мужеством, каким широким и добрым сердцем надо обладать, чтобы каждый день, прикладывая все свои душевные силы, полностью отдавать себя людям, которые не только не хотят ответить взаимностью, но даже не желают открыть глаза, чтобы увидеть всю красоту и богатство русской литературы и их родного языка! Но больше всего угнетает меня то, что, чувствуя это, я лишь сидел будто завороженный, с открытым ртом пока Вы говорили, а по завершению Вами очередного рассказа, как ни хотел, как ни старался, – не мог сказать ни слова. С первого занятия я стал для Вас ярким представителем того, что порождало в Вас чувство безответности.

Наш первый урок проходил в очень молодом классе: со многими ребятами мы учились вместе всего несколько дней и плохо еще помнили имена друг друга. Одним из первых вопросов, поставленных Вами, был вопрос «Что главное в книге?». Машинально, со спокойной уверенностью в правильности своего ответа и, в то же время, с молодеческой горячностью, желая ответить первым, я произнес и выпалил слово «подтекст», словно два человека говорили во мне. Конечно, когда я слушал вопрос, я не ставил себе цель занять положение в Ваших глазах или, проявив себя на первом уроке, получить фору для дальнейшей учебы, или выделиться перед новыми товарищами; но вопрос произносился, и меня захлестывало желание успеть и быть первым, адреналин выбрасывался в кровь, и я с замиранием сердца вслушивался в каждое произносимое Вами слово.

Едва я ответил, Вы с удивительной жизненностью в глазах, ранее не встречавшейся мне в учителях и, тем самым, лишь резонирующей мое состояние, указали на меня и, подтвердив правильность моего ответа, попросили выйти к доске и написать на ней слово «подтекст». Представьте только, какие чувства испытывает пятнадцатилетний мальчишка, когда после краткого, но твердого успеха, приподнявшего и обострившего все его восприятие, его вынимают с занимаемого им уютного места и помещают на всеобщее обозрение, когда за каждым его движением следит стая неизвестных, но в скором будущем близких ему глаз. Мысли, эмоции, даже движения – все во мне было раззадорено, и все мое существо было окутано какой-то отрезающей меня ото всего аурой. Как будто по бокам, и вокруг меня ничего не было. Что-то стремительно вынесло меня из-за парты и несло в нужном ему направлении, как будто бы доска, в противоположность моему внутреннему волнению – совершенно пустая и гладкая, двигалась на меня, а не я сам шел к ней. И все, что я мог вылить на нее, было одно простое и короткое слово «подтекст». Как река, натекая на камень на своем пути, не может не намочить его, так я не мог просто написать слово и сесть на место. И действительно, вся эта энергия, захватившая меня, непроизвольно вылилась на доску в виде нужного слова в самой глупой из всех возможных форм: «подтекст» занял пол доски для того, «чтобы было лучше видно». Как в одной, нужной плоскости, я выловил слово «подтекст», так в другой плоскости, с которой я столкнулся у доски, на меня налетела эта глупая и неуместная цель «чтобы было лучше видно». За партой я оказался тем же образом, что и у доски, и только после, сидя на месте, оттаивая, но, не успев еще вернуться в свое естественное состояние, увидел, что произошло. Никогда больше я не видел Вас таким раздраженным. Вы подумали, что мы (именно «мы», как бы весь Ваш новый класс) подшутили над Вами. Необходимость поставить себя в коллективе, гордость или обида – не важно, что было причиной Вашего гнева, важно то, что я не смог убедить Вас в абсолютной искренности своего объяснения «чтобы было лучше видно».

В другой раз шло последнее занятие в четверти. Всех, кто хоть мало-мальски был интересен Вам как ученик, уже не было в классе. Получив заслуженные оценки, отличники и хорошисты весело разбежались и наслаждались наступившими каникулами. Но дело было все-таки в школе и, как-никак, а надо было и оставшимся за что-то поставить оценку «три». И все видели и понимали это: Вы и Ваш напарник Светлана, я и мои одноклассники, – все чувствовали, как это неприятное эмоциональное состояние повисло в воздухе. Многие ученики, наверное, как и я говорили себе, - «Вот сейчас будет плохо. Не долго, потом каникулы и удовольствия, уже через каких-то двадцать минут я буду радостно играть в теннис, и впереди у меня будет долгая и интересная жизнь. Что делать, надо перетерпеть…». Казалось, весь класс в одно мгновенье, с выходом последнего достойного ученика, пропитался этим состоянием. Оно, как бы боясь этого последнего сильного, летало за окном, выжидая его выхода, чтобы наполнить собою все содержимое класса. Даже дверь класса была прикрыта как-то иначе, словно уже не была только дверью. Стоило кому-либо заглянуть в класс, как тот час каждая пара глаз, находившаяся внутри, сильнейшей хваткой впивалась в него и во все, что происходило за дверью, с жадностью хватая воздух, свободный от этого напряжения и грядущего страха испытать стыд за собственное незнание.

Наступило время, и я подошел к Вам. Вы сказали: «Мой дядя самых честных правил…». Я должен был продолжить. Безумно жаль, что столь редко в жизни встречаются моменты, когда сделать что-либо так же легко, как легко было мне продолжить, и, напротив, чрезвычайно прекрасно, что столь же редко мне приходится так трудно, как все труднее и труднее мне было продолжать с каждой утекающей строчкой. Я не знал дальше школьной программы, которая заканчивалась с невероятной быстротой. Удивительно сложно читать Евгения Онегина человеку, знающему этот роман наизусть. Отвратительно маленьким и ничтожным показался я себе, и с каждой произнесенной строчкой это ощущение нарастало и пронизывало меня. С каждой строчкой, удаляясь, таяла радость приближающихся каникул, яркий свет весеннего утра, падавший из окна, тускнел и как будто какая-то невидимая невыносимо-тяжелая одежда, появляясь на мне, сдавливала все мое существо. Люди, сидящие вокруг, показались мне счастливыми, и что-то отвратительное внутри меня, чуть ли не завидовало им. «Что же будет?», - думал я, - «Если он меня не остановит? Ну, вот же еще четверостишье закончилось. Что же он?!!». Хотелось говорить медленнее, но медленнее говорить было нельзя. О том, чтобы читать «с выражением», и тем хоть немного спасти положение, не могло быть и речи. Я стал пытаться делать паузы между четверостишьями, но десятые доли секунд молчания казались мне минутами, причиняемые ими неудобства были невыносимы, и именно в эти моменты невидимая одежда становилась все тяжелей и давила еще сильнее. И вся эта громада стальными тисками прижимала меня к той черте ужаса внутреннего стыда – к той последней известной мне строчке…

Если бы бедный Ленский обладал таким же мужеством, как я в тот момент – он бы выжил, потому что со страху не приехал бы на дуэль. Да, слабость взяла надо мной верх. Я остановился, не дочитав последнего четверостишья. Это была самая страшная ошибка за время моего обучения у Вас. Прочти я это последнее четверостишье и Вы, должно быть, записывая в журнал оценку «три», утешительно подумали бы, – «Ну хоть Онегина помнит». Побори я этот страх признания своей ограниченности школьной программой… В какой-то момент мне даже показалось, что все уже закончилось. Но ничего не происходило: я по прежнему стоял в самом неудобном расположении духа, не способный говорить дальше, прибывая в полной зависимости от мысли «Что мне сейчас скажут?», и одно только чувство медленно утекающих секунд поддерживало меня. Наконец, Вы вздохнули и произнесли первые слова этого последнего четверостишья. Погружаться в страх перед чертой незнания было поздно – само время уже перевело меня через нее. Я дочитал четверостишье – Вы сказали «Спасибо, достаточно».

Такие ситуации приходили и уходили, но каждая из них оставляла свой, до поры невидимый и не осознаваемый мне осадок, загрязняя меня подобно действию сигареты на легкие. Вы же никогда не причиняли мне ничего дурного и только бескорыстно дарили мне свет и тепло, а я, не понимая явно, хотя и чувствуя инстинктивно, подсознанием свою вину перед вами, копил ее в себе. Но, как известно, легкие самоочищаются, и мой организм, благодаря той светлой частице Вашей терпеливой души, какую Вы оставили в каждом из своих учеников, естественным образом стал счищать этот серый налет. Я стал читать русскую литературу и, читая, невольно вспоминал все то, что Вы нам давали, узнавал героев. Узнал Долохова по его дерзким, голубым и ясным глазам; с поразительной точностью вспомнил и Ваш рассказ о круглой душе Платона Каратаева, и Ваши жесты и ту удивительную увлеченность, с которой Вы говорили о подобных вещах. Именно последнее – Ваше отношение к литературе, умение наслаждаться текстом и подтекстом произведения, как телом и душой человека – есть истинное богатство, которое Вы щедро раздавали нам, несмотря на всю нашу молодеческую глупость и безответность. Все, что у меня осталось за год обучения у Вас – три тетрадных листка, исписанных большими буквами через строчку, но это одна из самых больших ценностей в моей жизни. Они дышат Вашим отношением к литературе, они излучают свет, разжигающий во мне воспоминания о Ваших уроках, и три восклицательных знака, заключенные в скобки, без труда заставляют меня перечитать большой рассказ.

Я был плохим учеником. Пожалуйста, примите мои самые искренние извинения. Вы были моим лучшим учителем, бескорыстно подарившим мне ключ к богатой и интересной жизни, которой благодаря Вам живут сотни и может быть, тысячи людей нашей страны. Спасибо Вам за это!!!

 

С уважением,

Болдаков Андрей.

в начало  назад

 

 

 

 

На главную

 

 

 

Хостинг от uCoz